Применительно к хронотопу гоголевских произведений — и особенно к Мертвым душам — этот вопрос получает интригующее и, можно сказать, антитетическое решение, впрочем зависящее от общего взгляда на писателя. Ведь если Гоголь — «последовательный реалист», основатель «натуральной школы», то естественно ждать от него точных указаний относительно времени и места действия. Если же приверженец (и в значительной степени создатель) особого иррационального и алогичного стиля, то такие ожидания неоправданы и неуместны.
Сам автор Мертвых душ, кажется, охотно идет навстречу одной из этих точек зрения, а именно первой, по крайней мере однажды совершенно определенно локализуя время действия. Мол, «все это происходило вскоре после достославного изгнания французов», то есть в период, наступивший сразу же после завершения войны 1812 г. Однако косвенными данными размывается как верхняя, так и нижняя граница этого периода. Вот несколько примеров.
Председатель палаты декламировал Людмилу Жуковского, «которая еще была тогда непростывшею новостию». Хотя полемика по поводу стихотворения длилась по крайней мере еще десятилетие, но речь здесь очевидно идет о времени его публикации (1808), то есть о времени до 1812 г. Вместе с тем, предположение чиновников, что Наполеона «выпустили» «с острова Елены», локализует действие периодом с 1815 (год высылки Наполеона на остров Святой Елены) по 1821 (год его смерти). Чтение Чичиковым «послания в стихах Вертера к Шарлотте», то есть, очевидно, стихотворения В. И. Туманского Вертер к Шарлотте (за час перед смертью), говорит о том, что описываемые события могли иметь место после 1819 г. (в этот год в журнале Благонамеренный появилось указанное стихотворение). Реплика почтмейстера «об Ланкастеровой школе взаимного обучения» также указывает или на тот же 1819 год, когда было открыто в России Общество училищ взаимного обучения, или же, что логичнее, на более позднее время, когда возросли известность и популярность этого метода (в 1820 г. вышло Описание взаимного обучения по системе Ланкастера; тремя-четырьмя годами позже началось бурное распространение списков грибоедовского Горя от ума с выпадом графини Хлестовой против «Ланкартачных взаимных обучений»).
Сдвигают верхнюю границу описываемых событий и реалии, связанные с освободительной войной греков в 1821-1829 гг.: восстание в Миссолонги, сделавшее известным имя его организатора Александра Маврокордато, произошло в 1822 г.; имя другой участницы войны, Бобелины (Боболины), приобрело широкую популярность после ее убийства в 1825 г.; и т.д. О греческих событиях много говорилось в России и на исходе десятилетия: их обсуждают даже персонажи Ганца Кюхельгартена, датированного Гоголем 1827-м годом.
Упоминание о том, что «двуглавые государственные орлы» на питейных заведениях заменены другой надписью, маркирует действие поэмы периодом после 1826 г., когда была отменена казенная питейная монополия.1 Вместе с тем появляется по крайней мере одна реалия, которую с большой долей вероятности можно отнести к еще более позднему времени — упоминание Чичиковым большой эпидемии («недавно была эпидемия, народу вымерло, слава Богу, немало [...]»); ведь, скорее всего, подразумевается холерная эпидемия 1831 г. Если это так, то настоящая деталь входит в противоречие с данными второго тома, а именно упоминанием, что у Хлобуева чуть ли не половина крестьян «померли от эпидемической болезни». Есть все основания считать, что здесь идет речь именно о холерной эпидемии 1831 г., а между тем действие второго тома хронологически, как это следует из текста, отделено от первого тома значительным промежутком времени. Далее, упоминание в VIII главе «нижнего земского суда» как действующего учреждения говорит о том, что события происходили не позже 1837 г., когда нижний земский суд был переименован в земский суд.
Ряд хронологических ограничений устанавливается реалиями, связанными с осуществлением аферы Чичикова, который официально приобретает крестьян без земли, на вывод и выборочно — только мужского пола. Между тем по именному указу Сенату от 2 мая 1833 г., крестьян было «безусловно запрещено продавать и уступать по дарственным записям отдельно от семейств, как с землею, так и без земли». «Конечно, продажа людей на прежних основаниях продолжалась иногда и после этого [...] Но это были уже злоупотребления, за которые виновные подвергались ответственности»2. Однако в Мертвых душах как партнеры по сделке, так и участвующие в ее оформлении чиновники исходят из ее полной легальности.
Далее, согласно высочайше утвержденному в 1841 г. мнению Государственного совета, «покупать крестьян может только лицо, владеющее уже населенным имением, к которому покупаемые и должны быть приписаны; поэтому, при совершении крепостных актов, присутственные места должны потребовать от покупщика крестьян без земли, к какому недвижимому населенному своему имению намерен он приписать тех людей».3 В Мертвых душах же совершение купчей в казенной палате обходится без всех этих формальностей; председатель, узнав о том, что крестьяне куплены на вывод в Херсонскую губернию, удовлетворился лишь вопросом, имеется ли у Чичикова «земли в достаточном количестве». Кстати, на соответствующие неточности обратил внимание С. Т. Аксаков в письме Гоголю от 3 июля 1842 г.: «Крестьяне на вывод продаются с семействами, а Чичиков отказался от женского пола [...]»4 Однако Гоголь оставил эти слова без внимания, что может быть объяснено двояко: или он исходил из того, что действие первого тома имеет место до появления закона 1833 г., не говоря уже о распоряжении 1841 г., или же (что более вероятно) просто не придал прозвучавшему упреку никакого значения.
Между тем замечания Аксакова характерны для реакции первых гоголевских читателей вообще, в большинстве своем воспринимавших Мертвые души как произведение о современности. Этого же мнения придерживались впоследствии и многие литературоведы; так Н. А. Котляревский полагал, что Гоголь отнес описываемые события к прошлому, к эпохе войны 1812 г. лишь для того чтобы обезопасить себя — «мистификация была очень наивна, но не нужна».5
На основании указанных выше и некоторых других данных предпринимались и попытки более точно локализовать действие поэмы. В.Данилов приходил к выводу, что «оно происходит несколько лет спустя после 1815 г., когда была объявлена первая после изгнания французов ревизия, седьмая по счету, манифест о котором был издан 20 июня».6 По мнению же А. А. Елистратовой, «многие подробности позволяют отнести [...] начало [действия] ко второй половине царствования Александра I».7
Еще конкретнее Е. С. Смирнова-Чикина, буквально по годам расписавшая биографию главного героя, начиная с его участия в сооружении «казенного весьма капитального строения», которое идентифицируется с храмом Христа-Спасителя в Москве. Закладка храма имела место 12 октября 1817 г. на Воробьевых горах; спустя почти десять лет, 16 апреля 1827 г., когда обнаружились злоупотребления, комиссия по сооружению храма была упразднена, а двое ее членов преданы суду.8 Принимая эту дату за исходную (в действительности дело тянулось еще восемь лет и было закончено лишь в 1835 г.), исследовательница выстраивает такой ряд: «Чичиков [...] был отрешен от должности и его имущество было обращено в казну в 1827 г. [...] После долгих хлопот ему удалось добиться при помощи взяток „уничтожения запачканного послужного списка“, перейти на другую службу — в таможню на польской границе, скажем, в 1828-1829 гг.; там он служил не очень долго, по крайней мере года два — 1828-1830 гг. или 1829-1831 гг., [...] увернувшись от уголовного суда за проделки на таможне, он, коллежский советник по чину, „принужден был заняться званием поверенного“ (опять в Москве) в 1830-1831 гг., не раньше. Поездки его и первые покупки начались в 1831-1832 гг., перед самой ревизией 1833 г.».9
Однако не выдерживает критики уже исходный момент этих расчетов — идентификации «капитального строения» с храмом Христа-Спасителя. Можно говорить лишь о том, что историей этого строительства, хорошо известной Гоголю (еще в письме от 10 февраля 1831 г. к матери он упоминал, что «комиссия построения храма в Москве уничтожена по причине страшных сумм, истраченных ее чиновниками»), был подсказан соответствующий эпизод; однако же в ходе работы над текстом он получил «независимую», самостоятельную роль. Характерно, что в окончательной редакции было снято упоминание «комиссии построения храма Божьего» и здание стало «казенным»; лишь в качестве некоего реликта первоначальной редакции осталось определение домов, построенных чиновниками на ворованные деньги, как домов «гражданской архитектуры» — здесь гражданский стиль явно противостоит церковному стилю храма.10 При этом уже в черновой редакции события происходили не в Москве, где строился храм Христа-Спасителя, а в провинциальном «губернском городе». Словом, с самого начала Гоголь хотел избежать какой-либо привязки этих событий к реальным фактам.
Все это имеет принципиальный смысл. Дело в том, что попытки более или менее точно локализовать действие поэмы противоречат ее поэтике, в которой достаточно отчетливо проступает главная тенденция — противопоставления или, вернее, отличения прошлого от настоящего, без конкретизации этого противопоставления. Намечается эта тенденция с первых страниц: орлы на питейных заведениях «теперь уже заменены лаконичною надписью [...]»; сапогам Собакевича «вряд ли где можно найти отвечающую ногу, особливо в нынешнее время [...]»; «может быть [...] станут говорить, что теперь нет уже Ноздрева»; «письмо было написано в духе тогдашнего времени» и т.д. В пределах же этого «прошлого» (или «настоящего») Гоголь довольно свободно обходится с реалиями, смешивая их и допуская анахронизмы.
Очевидно, здесь проявилась общая закономерность его художественного письма, которая запечатлелась также в вольном и противоречивом фиксировании времен года. Отправляясь делать визиты помещикам, Чичиков надел «шинель на больших медведях»; по дороге он видит мужиков в «овчинных тулупах» — все это указывает на то, что события происходят в холодную пору. Но затем Манилов встречает гостя «в зеленом шалоновом сюртуке»; в имении помещика видятся «подстриженный дерн», «клумбы с кустами сиреней и желтых акаций», «пруд, покрытый зеленью»; словом, вполне летний пейзаж11. То что все это не lapsus calami, не «ошибки пера», подтверждается авторской правкой: в черновой редакции определенно указывалось, когда происходит действие («День, несмотря на то, что лето было на исходе — был еще довольно жарок [...]»); затем это ограничение отпало. Гоголь явно не хотел связывать себя привязкой к календарю (ср. пушкинское замечание, что время в Евгении Онегине «расчислено по календарю»). В Мертвых душах детали обстановки, элементы сезонного пейзажа проистекают из сути образа или ситуации, порою резко противореча друг другу: так для Манилова оказались необходимы пестрые, летние цвета; для Чичикова — краски и подробности, создающие впечатление важности и солидности. (В черновом тексте другой главы шинель на больших медведях непосредственно соотносится с соответствующей поведенческой установкой персонажа: «набросил шинель на медведях не затем, чтобы на дворе было холодно, но чтобы внушить должный страх канцелярской мелюзге»; в окончательном тексте упоминание о медведе «на плечах» осталось, но без подчеркивания функции этой детали.12)
К Гоголю здесь в определенной мере можно отнести интереснейшее наблюдение Гете об «ошибках» Шекспира. Отметив, что в одном месте леди Макбет говорит: «я кормила грудью детей», а в другом месте о той же леди Макбет сказано, что «у нее нет детей», Гете обращает внимание на художественную оправданность этого противоречия: Шекспир «заботится о силе каждой данной речи [...] Поэт заставляет говорить своих лиц в данном месте именно то, что хорошо именно тут и производит впечатление, не особенно заботясь о том, не рассчитывая на то, что оно, может быть, будет в явном противоречии со словами, сказанными в другом месте»13.
И разнобой в других реалиях, уже не «сезонного» рода, по-видимому, возникает на той же почве — реалии вводятся в связи с определенными темами, подчас противореча друг другу хронологически, но оставаясь в пределах характеристики «прошлого». Важнейшие среди этих тем: Отечественная война 1812 года, связанная с мотивами общенационального единения и подъема на фоне более поздней, «современной» раздробленности интересов, эгоизма и меркантильности; далее — начальная стадия русского романтизма (первые баллады Жуковского), к которому восходят мотивы жизни сердца, элегических разочарований, словом весь комплекс идей «внутреннего человека», как в их серьезном проявлении (преимущественно «авторском» — когда идеи сообщаются в «лирических отступлениях»), так и в проявлении пародийном (сфера персонажей); далее — греческая тема, имеющая отношение к развитию мотивов телесной силы и богатырства, причем также в их серьезном («Здесь ли не быть богатырю...») и пародийном выражении («богатырь» Собакевич); и т. д.
Принципиальная же оппозиция «прошлое — настоящее» очевидно устраивала автора Мертвых душ в самом общем виде, уже самим своим существованием, поскольку создавала эпическую дистанцию, столь характерную для исторического романа (в частности для Вальтера Скотта): эта дистанция, с одной стороны, усиливала возможности комического освещения событий и героев (взгляд на них с позиции «сегодняшнего дня» — прием, которым активно пользовался Вальтер Скотт), а с другой — оправдывала окраску, «заражение» (Ansteckung) авторской речи интонациями персонажей.14 Вместе с тем хронологическая дистанция там, где это было надо, мотивировала спокойствие, замедленность и обстоятельность описания (ср. гоголевские слова о том, что он ведет рассказ «спокойно, как летопись» — из письма В. А. Жуковскому от 12 ноября н.ст. 1836 г.).
Необходимо учитывать также место первого тома во временной перспективе всего замысла: «Гоголь задумывал широкий захват времени для похождения героя; а для этого, раз он начал писать Мертвые души в 1835 г., он должен был строить распространение времени не насчет будущего, а только насчет прошедшего»15, то есть, так сказать, в глубь исторического времени. Ведь предполагалось, что действие последующих томов еще более приблизится к современности. Разумеется, и в этом случае речь может идти не о точной соотнесенности реалий, но о впечатлении, художественном эффекте — эффекте плотного вхождения в современность.
Реалии места действия также определены в поэме в самом общем виде. «Город был не в глуши, а, напротив, недалеко от обеих столиц»; ближе к Москве, а от Казани дальше (разговор двух мужиков о «колесе»), но какой город — не уточняется; важно, что это типичный губернский город в Средней России. Его характерность подчеркнута с первых страниц («город никак не уступал другим губернским городам: сильно била в глаза желтая краска на каменных домах [...]» и т.д.). Город не на Украине (отдаление от украинского локуса заботило Гоголя еще при написании Ревизора), а именно в Средней России, то есть не на Севере или, скажем, в Сибири — это уже другие, особые миры (к сибирскому локусу автор Мертвых душ, скорее всего, собирался обратиться в третьем томе).
В контексте же общего художественного строя поэмы, с ее гиперболизмом, гротескной окраской и стилистическими перебоями, усредненность городского облика и пространства в целом порождала сложное впечатление и соответственно получала самые различные интерпретации. Для одного из младших современников Гоголя «величайшее достоинство» Мертвых душ «состоит в глубоком понимании той местности, о которой говорится в рассказе».16 Напротив, в начале XX века С. А. Венгеров совершенно отказал Мертвым душам в верности отображения губернского, как и всякого другого города, рассматривая поэму в рамках своего тезиса о том, что «Гоголь совершенно не знал реальной русской жизни». Впрочем исследователь полагал, что это не столько недостаток, сколько своеобразие художественного почерка: «В Мертвых душах правдоподобие столь искорено, элемент фантастики столь интегрально входит в концепцию произведения, что и надобности никакой нет в сколько-нибудь точном воспроизведении действительности»17.
Принципиальное значение вопросу о неопределенности места действия поэмы придал И. Ф. Анненский: «Из какой полосы России взяты Коробочки, Митяи и Миняи? [...] Что это в сущности за страна?» Затрудненность ответа объясняется тем, что философское и символическое содержание поэмы не вмещается ни в какие пространственные или временные рамки: «Пусть вместо России он изобразил нам Атлантиду, но от этого стали еще ярче и еще великолепнее те дышащие жизнью символы, в которых светятся мириады наблюдений и умов [...] Мертвые души не могли бы уместиться ни в одну чисто реальную обстановку».18 Пожалуй, из приведенных откликов о локусе Мертвых душ суждение Анненского — наиболее точное: оно не оспаривает реального, базового основания гоголевского пространства, но поднимает его до более высокого, удаляющегося в перспективе, символического, до конца не определяемого и никогда не определимого уровня.
Впрочем, все это, как мы видели, можно было бы отнести и к категории времени, то есть к гоголевскому хронотопу в целом19.